Разговор с небожителем © И. Бродский

Здесь, на земле,   

    где я впадал то в истовость, то в ересь,   

        где жил, в чужих воспоминаньях греясь,   

                    как мышь в золе,  

            где хуже мыши  

                    глодал петит родного словаря,  

    тебе чужого, где, благодаря  

            тебе, я на себя взираю свыше,      

 

    уже ни в ком
   не видя места, коего глаголом
   коснуться мог бы, не владея горлом,
   давясь кивком
   звонкоголосой падали, слюной
   кропя уста взамен кастальской влаги,
   кренясь Пизанской башнею к бумаге
   во тьме ночной,
   
   тебе твой дар
   я возвращаю - не зарыл, не пропил;
   и, если бы душа имела профиль,
   ты б увидал,
   что и она
   всего лишь слепок с горестного дара,
   что более ничем не обладала,
   что вместе с ним к тебе обращена.
    
   Не стану жечь
   тебя глаголом, исповедью, просьбой,
   проклятыми вопросами - той оспой,
   которой речь
   почти с пелен
   заражена - кто знает? - не тобой ли;
   надежным, то есть, образом от боли
   ты удален.
    
   Не стану ждать
   твоих ответов, Ангел, поелику
   столь плохо представляемому лику,
   как твой, под стать,
   должно быть, лишь
   молчанье - столь просторное, что эха
   в нем не сподобятся ни всплески смеха,
   ни вопль: "Услышь!"
   
 

   Вот это мне    и блазнит слух, привыкший к разнобою,
   и облегчает разговор с тобою
   наедине.
   
   В Ковчег птенец,
   не возвратившись, доказует то, что
   вся вера есть не более, чем почта
   в один конец.
    
   Смотри ж, как, наг
   и сир, жлоблюсь о Господе, и это
   одно тебя избавит от ответа.
   Но это - подтверждение и знак,
   что в нищете
   влачащий дни не устрашится кражи,
   что я кладу на мысль о камуфляже.
   
   Там, на кресте,
   
   не возоплю: "Почто меня оставил?!"
   Не превращу себя в благую весть!
   Поскольку боль - не нарушенье правил:
   страданье есть
   способность тел,
   и человек есть испытатель боли.
   
   Но то ли свой ему неведом, то ли
   ее предел.
    
    
   
   Здесь, на земле,
   все горы - но в значении их узком -
   кончаются не пиками, но спуском
   в кромешной мгле,
   и, сжав уста,
   стигматы завернув свои в дерюгу,
   идешь на вещи по второму кругу,
   сойдя с креста.
    
   Здесь, на земле,
   от нежности до умоисступленья
   все формы жизни есть приспособленье.
   
   И в том числе
   взгляд в потолок
   и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
   в котором нас разыскивает, скажем,
   один стрелок.
    
   Как на сопле,
   все виснет на крюках своих вопросов,
   как вор трамвайный, бард или философ -
   здесь, на земле,
   из всех углов
   несет, как рыбой, с одесной и с левой
   слиянием с природой или с девой
   и башней слов!
    
   Дух-исцелитель!
   
   Я из бездонных мозеровских блюд
   так нахлебался варева минут
   и римских литер,
   что в жадный слух,
   который прежде не был привередлив,
   не входят щебет или шум деревьев -
   я нынче глух.
    
   О нет, не помощь
   зову твою, означенная высь!
   
   Тех нет объятий, чтоб не разошлись
   как стрелки в полночь.
   
   Не жгу свечи,
   когда, разжав железные объятья,
   будильники, завернутые в платья,
   гремят в ночи!
    
   И в этой башне,
   в правнучке вавилонской, в башне слов,
   все время недостроенной, ты кров
   найти не дашь мне!
   
   Такая тишь
   там, наверху, встречает златоротца,
   что, на чердак карабкаясь, летишь
   на дно колодца.
    
   Там, наверху -
   услышь одно: благодарю за то, что
   ты отнял все, чем на своем веку
   владел я. Ибо созданное прочно,
   продукт труда
   есть пища вора и прообраз Рая,
   верней - добыча времени: теряя
   (пусть навсегда)
   
   что-либо, ты
   не смей кричать о преданной надежде:
   то Времени, невидимые прежде,
   в вещах черты
   вдруг проступают, и теснится грудь
   от старческих морщин; но этих линий -
   их не разгладишь, тающих как иней,
   коснись их чуть.
    
   Благодарю...
   
   Верней, ума последняя крупица
   благодарит, что не дал прилепиться
   к тем кущам, корпусам и словарю,
   что ты не в масть
   моим задаткам, комплексам и форам
   зашел - и не предал их жалким формам
   меня во власть.
    
    
   
   Ты за утрату
   горазд все это отомщеньем счесть,
   моим приспособленьем к циферблату,
   борьбой, слияньем с Временем - Бог весть!
   
   Да полно, мне ль!
   А если так - то с временем неблизким,
   затем что чудится за каждым диском
   в стене - туннель.
    
   Ну что же, рой!
   
   Рой глубже и, как вырванное с мясом,
   шей сердцу страх пред грустною порой,
   пред смертным часом.
   
   Шей бездну мук,
   старайся, перебарщивай в усердьи!
   Но даже мысль о - как его! - бессмертьи
   есть мысль об одиночестве, мой друг.
    
   Вот эту фразу
   хочу я прокричать и посмотреть
   вперед - раз перспектива умереть
   доступна глазу -
   кто издали'
   откликнется? Последует ли эхо?
   
   Иль ей и там не встретится помеха,
   как на земли?
    
   Ночная тишь...
   
   Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
   
   Кирпичный будоражит позвоночник
   печная мышь.
   
   И за окном
   толпа деревьев в деревянной раме,
   как легкие на школьной диаграмме,
   объята сном.
    
   Все откололось...
   
   И время. И судьба. И о судьбе...
   
   Осталась только память о себе,
   негромкий голос.
   
   Она одна.
   И то - как шлак перегоревший, гравий,
   за счет каких-то писем, фотографий,
   зеркал, окна, -
   
   исподтишка...
   
   и горько, что не вспомнить основного!
   Как жаль, что нету в христианстве бога -
   пускай божка -
   воспоминаний, с пригоршней ключей
   от старых комнат - идолища с ликом
   старьевщика - для коротанья слишком
   глухих ночей.
    
   Ночная тишь.
   
   Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
   
   Отрепья дыма роются в обломках
   больничных крыш.
   
   Любая речь
   безадресна, увы, об эту пору -
   чем я сумел, друг-небожитель, спору
   нет, пренебречь.
    
   Страстная. Ночь.
   
   И вкус во рту от жизни в этом мире,
   как будто наследил в чужой квартире
   и вышел прочь!
   
   И мозг под током!
   
   И там, на тридевятом этаже
   горит окно. И, кажется, уже
   не помню толком,
   
   о чем с тобой
   витийствовал - верней, с одной из кукол,
   пересекающих полночный купол.
   
   Теперь отбой,
   и невдомек,
   зачем так много черного на белом?
   
   Гортань исходит грифелем и мелом,
   и в ней - комок
   
   не слов, не слез,
   но странной мысли о победе снега -
   отбросов света, падающих с неба, -
   почти вопрос.
   
   В мозгу горчит,
   и за стеною в толщину страницы
   вопит младенец, и в окне больницы
   старик торчит.
    
   Апрель. Страстная. Все идет к весне.
   
   Но мир еще во льду и в белизне.
   
   И взгляд младенца,
   еще не начинавшего шагов,
   не допускает таянья снегов.
   
   Но и не деться
   от той же мысли - задом наперед -
   в больнице старику в начале года:
   он видит снег и знает, что умрет
   до таянья его, до ледохода.

 

Добавить комментарий

:D:lol::-);-)8):-|:-*:oops::sad::cry::o:-?:-x:eek::zzz:P:roll::sigh:


Защитный код
Обновить

« Пред.   След. »